Глава II

«Ганс! Ганс!» звала каждую минуту несчастная г-жа Ка­дзан, обнимая голову своего сына. Ах! Эти объятья ее рук, ее длинных рук, точно созданных для того, чтобы окружить его всего, ее бледных рук, казавшихся тоже восковыми со времени той ночи, когда они прикоснулись к трупу!

Страстные объятия, полные тревоги, точно прикасающи­еся к дорогому сокровищу, которое боишься потерять. Разве руки матерей не являются ключами, фермуарами, чтобы упрочить за собой это сокровище? Они кажутся также крыльями, они тоже вытягиваются, опираются, точно обе­регают…

Нужна была эта обязанность вырастить маленького Ган­са, чтобы спасти бедную вдову от неожиданного, сильного, безумного горя. В продолжение целых месяцев у нее заме­чались внезапные вспышки смеха, нервная гримаса; иногда ей казалось, что она видит в зеркалах дорогой, словно утопающий в них образ. Только ребенок удерживал ее, точно стоявшую на краю пропасти. Ганс напоминал ей умершего супруга, отсутствующего возлюбленного, которого она поте­ряла через полтора года их совместной жизни, столь красивого, доброго, благородного! Ганс походил на него. Но мере того, как он вырастал, это сходство проявлялось ярче; у него был его тонкий рот, с небольшой презрительной складкой, его светлая кожа, в особенности его волосы, в которых чувствовались точно струйки света, большие яркие пряди в завитках среди остальных волос цвета тускнеющего золота.

Г-жа Кадзан обожала своего ребенка, столь красивого и к тому же очень умного; с первых месяцев своей жизни он приводил ее в восторг своей тонкой прелестью, позами точно на картинке: она помнит, как однажды, совсем маленьким, он танцевал под жалкую музыку проходившей мимо шарма­нки. Своей маленькой ручкой, красивою, как драгоценный камень, он расстегнул платье и начал вертеться, качаться в такт, точно вьющаяся роза от сильного ветра. Опьянение ритмом! Немного погодя его раздели, чтобы выкупать. Ганс оставался голеньким. Но вот снова проходила по улице шарманка. Она повторяла старый, грустный мотив. Ребенок снова начал танцевать, не сознавая того, что его раздели, хотел закрыть свое тело, на этот раз своей маленькой ручкой, красивой, как драгоценный камень, он сжимал свое розовое тело, точно это была ткань от платья. Ах, небесный миг, идеальная картина, которая навсегда врезалась в ее памяти! Точно это были яркие краски пастели в траурной комнате ее души.

Теперь Ганс подрос. Это был уже маленький, юный человечек, бледный и серьезный. Надо было подумать о его воспитании. Вдова поместила его в духовный коллеж, где сразу он приобрел в классе хорошие отзывы, первые награ­ ды, стал быстро примером прилежания и хорошего поведе­ния; учителя ставили его в пример сверстникам. Последние уважали его с оттенком благоговения, не только за его успехи и очевидное превосходство его ума, но, в особеннос­ти, за благородство, которое чувствовалось в нем, за горячую набожность, которая преображала его лицо, создавала точно сияние вокруг его головы, какое можно было видеть в церкви коллежа вокруг головы блаженного Жана Веркманса. Многие были недалеки от той мысли, что маленький Ганс тоже станет блаженным, и даже святым. Какая честь была бы для коллежа, где он воспитывался, и для города Брюгге, который всегда был благословенной твердынею цер­кви!

Ганс Кадзан приходил в сладостный экстаз от католиче­ ских служб. Во время больших обеден и торжественных гимнов на Пасху, Рождество он молился, как поет птица! И молитвы в его устах создавали аромат, сладость тающего плода; он перебирал четки, точно это было драже, оставше­ еся от крестин его души, когда Богородица была его крест­ной матерью.

А гимны, исполняемые на клиросе, орган, заставляющий его трепетать, плакать, точно качаться на его сильных волнах!

Он закрывал глаза, как бы подымался с октавою, снова падал в сверкающую пропасть. Он входил в эту музыку, и эта музыка входила в него. Прилив и отлив звуков, прино­ сивший в его душу пение, облатки, ладан и все голубое небо…

Ах! Эта воскресная служба в церкви и эти субботы в конгрегации, когда после сильного морского прилива звуков органа можно было чувствовать себя в тихом канале фисгармонии, по которому можно было тихо скользить. Аккорды из тихих волн; туман музыки в уровень клавишей; затем полет к Мадонне, статуя которой улыбалась в ее бархатном плаще, в длинном кружевном покрывале.

Ганс из-за его назидательной набожности был избран своими товарищами на место префекта, что является самой высокой почестью со стороны конгрегации. Он сидел у аналоя, окруженный двумя помощниками, в то время как простые конгреганисты стояли коленопреклоненными возле соломенных стульев. Они носили на шее голубую ленту с освященной медалью. У него же была красная лента ввиду полученной им степени.

Ганс в его горячей религиозности лелеял очень дорогую мечту: сделаться мальчиком из церковного хора. Разве это не было средством приблизиться к Богу? Он мог бы видеть ясные черты Христа в облатке, стоя коленопреклоненным на ступеньках алтаря, как можно лучше различить человече­ ское лицо в луне, если подняться на башню вечером. Это был лучший способ служить Богу. Он будет участвовать при святом Таинстве евхаристии, подавать сосуды, переносить Евангелие, звонить в торжественные минуты в специальный инструмент из двадцати маленьких колокольчиков, которые вдруг точно мелким медным дождем орошают безмолвие, брызгают своим шумом на души молящихся точно кропиль­ ница звуков. Ганс приходил в восторг от этой мысли: это он будет звонить, возвещая явление Бога; он будет носить кадило, создавать в воздухе церкви все эти маленькие голу­бые пути, по которым взоры устремляются к облатке.

Он сказал об этом г-же Кадзан:
— Мама, я хотел бы сделаться мальчиком из церковного хора.

— Хорошо, Ганс, если это тебе доставит удовольствие. Она оыла очень счастлива, представляя его уже в хору церкви, в длинной красной рясе, в стихаре с кружевами. Надо было иметь два рода одежд: одну для обыкновенных дней; другую, более богатую, для праздничных служб, когда требовалась короткая мантия и пурпурная пелерина сверх белой ткани. В самом коллеже были согласны сделать ему всю благочестивую одежду, увидеть которую на своем сыне с такою гордостью мечтала вдова.

Ганс сказал ей однажды:

— Мама, я скоро могу участвовать в обедне. Мне надо обрить голову.

— Твои волосы? Остричь твои волосы? Но ты не пони­маешь, что говоришь, — отвечала мать, вдруг взволнованная этим известием.

— Это по правилу, мама; у всех детей из хора бритые головы.

Г-жа Кадзан почувствовала сильное отвращение, представ­ляя себе, как падают под ножницами красивые золотые волосы Ганса, пышные с светлыми полосами, как волосы его отца.

Ах! Нет! Этот холод ножниц в волосах, это хорошо только для мертвых. Она уже видела, как остригли одни волосы. Но это было сделано с ее умершим мужем. Видеть теперь, как падут волосы Ганса, это было бы равносильно тому, чтобы увидеть, как что-то умерло в нем, так как наши волосы, — это мы; волосы ведь живут! Это было бы подобием смерти.

Ганс боялся огорчать свою мать; он не говорил более об этом в течение некоторого времени; затем когда его приданое мальчика из хора было готово и один шкап в ризнице был отведен ему, он решился снова просить ее с очень нежным оттенком голоса, очень грустною и доверчивою ласкою, точно, действительно, мать, упорствуя, лишала его счастья, оставляла его жить в тени, мешала ему выйти на дорогу, куда кто-то звал его!

Г-жа Кадзан продолжала отказывать, пугаясь и огорчаясь от мысли увидать Ганса немного подурневшим из-за бритой головы. Срезать точно серпом его чудные волосы! Скосить колосья оттенка солнца! Она уже видела перед собой мале­нький обнаженный череп, точно поле ржи; жесткие и корот­кие волосы, точно луг, который больше не растет… Однако она кончила тем, что согласилась, но, по крайней мере, она не даст расхитить это дорогое сокровище; она решила сопро­вождать Ганса. Печально видеть, как постепенно уменьша­ется густая шевелюра, голова теряет свой убор, точно ягне­нок во время стрижки! Но разве оставляют на произвол судьбы шерсть ягненка? Г-жа Кадзан, сильно взволнованная в темной зале парикмахера, нагибалась и заботливо подби­рала шелковистые кудри. Ганс улыбался, сидя перед зерка­лом; его лицо теперь утончалось, получало аскетическую худобу, оттенок бледной отточенной слоновой кости. Он не стал менее красивым, но имел совсем другой вид!

Г-жа Кадзан следила с тревогою за этой метаморфозою: голова теперь имела более простой вид, точно он был болен или освещен лунным светом…

Когда окончилась операция, она подобрала, унесла все волосы Ганса, эту красивую добычу локонов, с которых она должна будет сматывать мрачные дни своего будущего… Ей даже пришла в голову мысль, вместо того чтобы запирать их в сундучок или ящик — как делают только для волос умерших, — заставить их, так сказать, двигаться, существовать еще на свободе, участвовать в ее жизни. Она завер­нула их в старинную ткань; да, она сделает из них подушку, прибавит немного шерсти, немного пуха. Разве это не одно и то же? Разве лебедь, ягненок и дитя не братья?

Сходная нежность трех наивных вещей: волос, шерсти, пуха. Нежная подушка, с которой она не будет расставаться, маленькая «думка» ее дней, хорошая опора для излечения ее больной головы, страдавшей частыми мигренями. Когда она ложилась теперь на мягкую подушку из волос, ей казалось, будто она опиралась на лицо Ганса.

Глава III  ☛